Александр Ростиславов - "Левитанъ". Страница 3
1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13
II
ЧЕРТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА.
Исаак Ильич Левитан родился 18 августа 1860 г. недалеко от Вержболова на станции Кибарты, где служил его отец, и приписан к местному еврейскому обществу, но, к счастью для русского искусства уже в очень раннем детстве сделался москвичом.
В высшей степени, конечно, было бы интересно проследить в мельчайших биографических чертах, как сложился Левитан. К сожалению, до сих пор биографического материала очень мало. Чуть ли не впервые более подробные сведения о семье, детстве, школьных годах художника появились в небольшом очерке, помещенном в «Ниве» за 1908 г. Сам он никогда не вспоминал и не говорил о своем детстве и вообще о своей жизни, так что, по выражению М. П. Чеховой: «выходило, как будто у него не было совсем ни отца, ни матери». Как известно, в посмертной записке он велел сжечь пачки хранившихся им писем.
Надо думать, Левитан имел хорошую наследственность в лице своего отца, принадлежавшего, по-видимому, к тому заслуживающему глубокого уважения типу евреев, который совершенно не оправдывает шаблонного представления о еврейском гешефтмахерстве, а говорит только о необычайно кроткой выносливости. Бедный учитель, окончивший раввинскую школу, одолевший новые языки, после скитаний попал, в конце - концов, в Москву, выписал семью, по которой стосковался, перебивался грошовыми уроками и умер, сумев предварительно обоих сыновей определить в Московскую школу живописи. Жена его умерла несколько ранее. Дети, два брата и две сестры, очутились буквально на улице. М. В. Нестеров, бывший по школе товарищем Левитана, рассказывает в своих воспоминаниях, как страшно бедствовал этот „красивый мальчик-еврей, более похожий на тех мальчиков-итальянцев, которые с цветком в кудрявых волосах так часто встречаются на площадях Неаполя и Венеции". Ходило много рассказов и о даровании, и о великой нужде юного Левитана. Не имея пристанища, он иногда ночевал тайком в помещении школы, забравшись в верхний этаж.
Как ни кошмарны эти годы, в высшей степени важно, что они прошли в Москве и около Москвы, где исключительно на всю жизнь складывались впечатления художника. Старинные русские города и Москва, прежде всего как бы спаяны в одно целое с окружающей природой. В Москве и ее окрестностях как бы сконцентрировано то, что так широко разлито в исконно русских подмосковных и приволжских Губерниях; то, что в нашем укладе жизни, в архитектурном строительстве так издавна гармонировало с природой и климатом. Как будто венчающие кремлевский холм древние соборы неотделимы от виднеющихся вдали Воробьевых гор, дальних лесов и полей. Как будто вся Москва с ее живописнейшими пригорками, закоулками, сама собой выросла среди своих окрестностей.
И вот, как бы в насмешку над национализмом в ковычках, именно еврейскому юноше открывается тайна самой сокровенной русской красоты. Быть может, Левитан один из наиболее наглядных «трогательных» примеров, насколько и „гонимому племени" свойствен чисто русский страстный патриотизм, выражающийся в любви к родному краю, к местам, где вырос. Давно уже стало общим местом, что едва ли кому-нибудь еще из русских художников удалось так понять, прочувствовать, так страстно полюбить самое русское в русской природе. Мало того, прямо каким-то чудом удалось Левитану внести в свое постижение оттенок чисто русского поэтически-религиозного проникновения, понять и прочувствовать ту тончайшую своеобразную красоту, какую дают в гармонии с природой русские церковки, колокольни и монастыри.
По впечатлениям С. П. Кувшинниковой и М. П. Медовой, Левитан любил православную службу и понимал ее мистическую прелесть, любил заходить в деревянные церковки во время вечерней службы. С. П. Кувшинникова рассказывает, как он был растроган молитвой над цветами у обедни в Троицын день, как раз во время службы в старинной церковке он ставил свечи перед иконами. В Третьяковской галерее есть любовно написанный им этюд этой (увы сгоревшей) церковки около Плеса. Еще учеником на первой ученической выставке он выставляет поэтический „Симонов монастырь". Церкви, колокольни очень часто встречаются в его пейзажах. И разве в „Тихой обители" не типично русское, даже отшельническое умиление перед красотой вечера в „святом месте", приютившемся вдали от мира среди лесов и перелесков с бегущей по ним извилистой речкой, и не суровая древнерусская раскольничья красота в картине „Над вечным покоем"?
Не оригинальная красота ли древних московских церквей и святынь, сего издревле сложившегося города, была основой этого постижения?
Своеобразную струю, тонкий оттенок вносит в это здоровое национальное постижение как бы болезненная, и, я сказал бы, не русская грусть. Отпечаток элегичности, Левитановской меланхолии был так заметен и понят уже в первых вещах художника, что когда он в 1888 г. после хорошо и здорово проведенного лета вернулся с Волги и привез новые вещи, Л. П. Чехов замечает ему: «Знаешь, на твоих картинах даже появилась улыбка». Вероятно, только расовая выносливость сохранила Левитана, лучше сказать, - позволила ему протянуть до 40 лет, пока ему удалось выбиться из ужасов нищеты. Была ли его грусть результатом до последней степени мрачного детства и юности, общей болезненности, или это оттенок вековой расовой грусти, решить трудно, но острота ее совершенно особенная. Чуть ли не благодаря ей сложилось общее, пожалуй, ходячее представление о „грустной прелести" русской северной природы, в которой местами столько радостного и веселого приволья, столько спокойной уютной миловидности. Во всяком случае, „Левитановская грусть" странно сказывается не только в мотивах, причем оттенок ее сквозит даже в улыбке, веселости некоторых мотивов, а и в самом характере живописи, в неуловимом подборе красок, движении мазка, выработке рисунка. Здесь индивидуальная черта, обусловленная всем складом художника, свойственная только ему, так отличающая его от его многочисленных последователей.